Здравствуйте!
Какими качествами обладает душа или, что значит
душевные качества? На мой взгляд это честность, открытость, искренность,
верность, доброта (разумная доброта), чувство собственного достоинства или
уважение к себе, гордость (но не гордыня), порядочность (но не высокомерие).
Под разумной добротой я понимаю, доброту к тем людям, которые по настоящему в
ней нуждаются, а не к тем которые просто хотят сесть на шею или переложить всю
ответственность на вас. Самый сильный душевный поступок, это когда человек
полностью отдаёт себя, ради другого или других людей. Когда он отбрасывает всё
и концентрируется только на том ради кого он это делает. Я думаю эти качества,
это то, что мы приобретаем на всегда и не расстаёмся с этим ни когда даже после
смерти. По этим качествам можно определить мудрость или чистоту души, чем более
развиты эти качества в человеке, тем более чистая и мудрая у него душа.
Задумайтесь; деньги, имущество, квартира, компьютеры, одежда и даже тело это
ведь всё временно. Любой хозяин, который владеет домами, машинами, яхтами
посвятил этому жизнь и не о чём кроме этого не думает. Этот человек по
сравнению с тем, который в своей жизни испытал настоящую любовь, у которого
есть друзья которым он может доверять и у которого есть близкие люди которые
его искренне любят. Человек владелец, человек с имуществом нищий. Что он может
взять с собой после смерти, имущество, что он с ним будет делать? Или душа,
которая и после смерти останется чистой, честной, искренней, верной и доброй.
По-моему сейчас идёт битва за наши ценности, и многие
её проигрывают в погоне за деньгами или удовольствиями. А не которые просто
готовы их отдать лишь потому, чтоб не отличаться от других, быть такими же, как
все, подходить под шаблон. Ну а если быть честным самим с собой, этой дорожкой
мы всё дальше и дальше уходим от собственного счастья. Так, что это лично
проблемы каждого, как и куда ему идти.
А сейчас процитирую отрывок из прочитанного мной
рассказа «Возвращённый ад» Александр Грин
«Был поздний вечер,
когда в трактир «Весёлый гусар» посыльный доставил мне письмо с надписью на
свежезаклеенном конверте: «Г. Марку от Визи». Пьяный, но не на столько, чтобы
утратить способность читать, я раскрыл конверт с сильным любопытством зрителя, как если бы присутствовал при чтение
письма человеком посторонним мне – другому, тоже постороннему. Некоторое время
строки шевелились, как живые, под моим неверным и возбуждённым взглядом;
преодолев это неудобство, я прочитал:
Милый, мне
очень тяжело писать тебе последнее, совсем последнее письмо, но я больше не
силах жить так, как живу теперь. Несчастье изменило тебя. Ты, может быть, и не
замечаешь, как резко переменился, какими чужими и далёкими стали мы друг другу.
Всю зиму я ждала, что наше хорошее, чудесное прошлое вернётся, но этого не
случилось. У меня нет сознания, что я поступаю жестоко, оставляя тебя. Ты не
тот, прежний, внимательный, осторожный, большой и чуткий Галь, какого я знала. Господь с тобой! Я не
знаю, что произошло с твоей прошлой душой. Но жить так дальше, прости меня, -
не могу! Я подробно написала всё издателю «Метеора», он обещал назначить тебе
жалованье, которое ты будешь получать, пока не сможешь снова начать работать.
Прощай! Я уезжаю; прощай и не ищи меня. Мы больше не увидимся никогда.
Визи
- «Визи», _ повторил я
вслух, складывая письмо. В этот момент, роняя прыгающий мотив среди обильно
политых вином столиков, взвизгнула скрипка наёмного музыканта, обслуживающего
компанию кочегаров, и я заметил, что музыка подчёркивает письмо, делая трактир и его посетителей своими,
отдельными от меня и письма; я стал одинок и, как бы не вставая ещё с места,
вышел уже из этого помещения.
Встревоженный
неожиданностью, самим фактом неожиданности, безотносительно к его содержанию,
осилить которое мне ещё не дано, я поехал домой с ясным предчувствием тишины,
ожидающей меня там, - тишины и отсутствия Визи. Я ехал, думая только об этом.
Неизвестно почему, я ожидал, что встречу дома вещи более значительные, чем
письмо, что произойдут некие разъяснения случившегося. Содержание письма,
логически вполне ясное, - внутренне отвергалось мной, в силу того что я не мог
представить себя на месте Визи. Вообще же, помимо глухой тревоги, вызванной
впечатлением резкого обрыва привычных и ожидаемых положений, я не испытывал
ничего ярко горестного, такого, что сразу потрясло бы меня, однако сердце
билось сильнее и путь к дому показался не близким.
Я позвонил. Открыла
прислуга, меланхолическая, пожилая женщина; глаза её остановились на мне с
каменной осторожностью.
- Барыня дома? –
спросил я, хотя слышал тишину комнат и задумчивый стук часов и видел, что шляпы
и пальто Визи нет.
- Они уехали, - тихо
сказала женщина, - уехали в восемь часов. Вам подать ужин?
- Нет, - сказал я,
направляясь к тёмному кабинету, и, постояв там во тьме у блестящего уличным фонарём
окна, зажег свечу, затем перечитал письмо и сел, думая о Визи. Она
представилась мне едущей в вагоне, в пароходной каюте, в карете – удаляющейся
от меня по прямой линии; она сидела, я видел только её затылок и спину и даже,
хотя слабо, линию щеки, но не мог увидеть лица. Мысленно, но со всей яркостью
действительного прикосновения я взял её голову, пытаясь повернуть к себе;
воображение отказывалось закончить этот поступок, и я по-прежнему не видел её
лица. Тоскливое желание заглянуть в её лицо некоторое время не давало мне
покоя, затем, устав, я склонился над столом в неопределённой печальной скуке,
лишённой каких бы то ни было размышлений.
Не знаю, долго ли
просидел я так, пока звук чего-то,
упавшего к ногам, не заставил меня нагнуться. Это был ключ от письменного
стола, упавший из под моего локтя. Я нагнулся, поднял ключ, подумал и открыл
средний ящик, рассчитывая найти что-то, имеющее, быть может, отношение к Визи,
- неопределённый поступок, вытекающий скорее из потребности действия, чем из
оснований разумных.
В ящике я нашёл много
писем, к которым в эти минуты не чувствовал ни какого интереса, различные
мелкие предметы: сломанные карандаши, палочки сургуча, несколько разрозненных
запонок, резинку и пачку газетных вырезок, перевязанную шнурком. То были статьи
из «Вестника» и «Метеора» за прошлый год. Я развязал пачку, повинуясь окрепшему
за последний час стремлению держать сознание в связи со всем, имеющем отношение
к Визи. Статьи эти вырезала и собирала она, на случай, если бы я захотел издать
их отдельной книгой.
Я развязал пачку,
разглядывая заглавия, вспоминая обстоятельства, при которых была написана та
или иная вещь и даже, приблизительно, скелетное содержание статей, но далёкий
от восстановления, так сказать, атмосферы
сознания, характера настроения, облекавших работу. От заглавий я перешёл к
тексту, пробегая его с равнодушным недоумением, - всё написанное казалось
отражением чуждого ума и отражением бесцельным, так как вопросы, трактованные
здесь, как то: война, религия, критика,
театр и т.д., - трогали меня не больше, чем снег, выпавший, примерно, в
Австралии.
Так, просматривая и
перебирая пачку, я натолкнулся на статью, озаглавленную: «Ценность страдания»,
статью, написанную приёмом сильных контрастов и в своё время наделавшую немало
шума. В противность прежде прочтенному, некоторые выражения этой статьи
остановили моё внимание, в особенности одно: «Люди с так называемой «душой на распашку»
лишены острой и блаженной сосредоточенности молчания: не задерживаясь, без
тонкой силы внутреннего напряжения, могли бы стать ценным и глубоким
переживанием». Я прочитал это два раза, томясь вспомнить какое, в связи с Визи,
обстоятельство родило эту фразу и, с неожиданной, внутренне толкнувшей
отчетливостью, вспомнил! – так ясно, так проникновенно и жадно, что встал в
волнении чрезвычайном, почти болезненном. Это сопровождалось заметным ощущением
простора, галлюцинаторным представлением того, что стены и потолок как бы
приобрели большую высоту. Я вспомнил, что в прошлом году, летом, подошёл к Визи
с невыразимо ярким приливом нежности, могущественно требовавшим выхода, но,
подойдя, сел и не сказал ничего, ясно представив, что чувство, исхищенное словами,
в неверности и условности нашего языка, оставит терпкое сознание недосказанности
и, конечно, никак уже не выразимого словами, приниженного экстаза. Мы долго молчали, но я, глядя в улыбающиеся
глаза Визи, вполне понимавшей меня, был очень, бескрайне полон ею и своим
сжатым волнением. После того я написал вышеприведённое рассуждение.
Я вспомнил это живо –
и сердцем, а не механически, мне не сиделось, я прошёлся по кабинету, в углу
лежал скомканный лист бумаги, я поднял его, развернул и, с изумлением, чуждым
ещё догадкам, увидел, что лист, не вполне дописанный красивым, мелким почерком
Визи, был не чем иным, как не оконченной, но разработанной уже в значительной
степени моей статьёй, с заголовком:
«Ртутные рудники Херама», статья Г. Марка. Я никогда не писал этой статьи и не диктовал её ни кому, я ничего не писал. Я прочёл написанное со
вниманием преступника, читающего копию приговора. Живое, интересное и
оригинальное изложение, способность
охватить ряд явлений в немногих словах, выделение главного из массы не
существенного и, как аромат цветка, свойственные только женщинам, свои, никогда
не приходящие нам в голову слова, очень простые и всем известные, с несколько
интимным оттенком, например: «совсем просто», «замечательно хорошие», «как
взглянуть» - делали написанное прекрасной работой. Статья Г. Марка», - снова
прочёл я… и стало мне в невольных, неудержимых, тяжких слезах
спасительно-резкой скорби – ясным всё.
Я сидел не подвижно,
пытаясь овладеть положением. «Я никогда
больше не увижу её», - сказал я, проникаясь, под впечатлением тревоги и
растерянности, особым вниманием к слову «никогда». Оно выражало запрет, тайну,
насилие, и тысячу причин своего проявления. Весь «я» был собран в этом одном
слове. Я сам, своей жизнью вызвал его, тщательно обеспечив ему живучесть, силу
и неотразимость, а Визи оставалось только произнести его письменно, чтобы,
вспыхнув чёрным огнём, стало оно моим законом, законом неумолимым. Я представил
себя прожившим миллионы столетий, механически обыскивающим земной шар в поисках
Визи, уже зная на нём каждый вершок воды и материка, - механически, как рука
шарит в пустом кармане потерянную монету, вспоминая скорее её прикосновение,
чем надеясь произвести чудо, и видел, что «никогда» смеётся даже над
бесконечностью.
Я думал теперь упорно,
как раненый, пытающийся с замиранием сердца
предугадать глубину ранения, сгоряча ещё не очень чувствительного, но
отражённого в инстинкте страхом и возмущением. Я хотел видеть Визи, и видеть возможно
скорее, чтобы её присутствием ощупать свою рану, но это чёрное «никогда»
поистине захватывало дыхание, и я бездействовал, пока взгляд мой не упал снова
на не оконченную Визи статью. Мучительное представление об её тайной, тихой
работе, об её стараниях путём длительного и возвышенного подлога скрыть от
других моё духовное омертвение было ярким до нестерпимости. Я вспомнил её
улыбку, походку, голос, движения, наклон головы, её фигуру в свете и в
сумерках, - во всём этом, так драгоценном теперь, не сквозило никогда даже
намёка на то, что она делала для меня. Долго молчаливая любовь возвращалась ко
мне, но как! И с какими надеждами! – с меньшими, чем у смертельного больного,
ещё дышащего. Но думающего только о смерти.
Я встал, прислушиваясь к
себе и размышляя как прежде:
отчётливо вокруг каждой мысли толпу созвучных ей представлений, со всем её
оглушительным эхом в далях сознания. Я видел, что встряхиваюсь и освобождаюсь от сна. Я встал с единственным,
неотложным решением отыскать Визи, спокойно зная, что отныне, с этого мгновения
увидеть её становится единственной целью жизни. Насколько вообще всякое решение
приносит спокойствие, насколько я получил его, приняв такое решение, но спокойствие подобного рода охотно променял бы на
любую унизительную из пыток.

